Рафаэль Арамян - Неоседланные лошади [Сборник рассказов]
Гость не обиделся, даже не стал убеждать хозяйку и неторопливо продолжал есть танапур.
— Если ты в самом деле вардапет, помолись за моего сына, прочти молитву, — неожиданно попросила она.
Комитас поднял голову. Ложка с танапуром застыла, у него в руке. Старческие глаза матери наполнились слезами, и крупные капли покатились по щекам.
— На чужбине он, и весточки не шлет, — голос ее прервался, — невестка измаялась, ожидаючи. Возьмет кувшин, уйдет в горы, сядет там у родника, глаз с дороги не сводит.
Деревянная ложка медленно соскользнула в глиняную тарелку.
— Где он? — спросил Комитас.
— Из Баку получила письмо, священник читал, сказывал: осенью возвратится. Пришла осень, зима наступила, потом весна, а сына все нет.
Слезы дрожали у нее на подбородке. Вардапет машинально потянулся к ложке. Ложки не было.
— Я прочту молитву. Скажи, как зовут, напишу письмо, наведу справки.
— Спасибо тебе. Если ты и не вардапет, письмо-то ведь написать сможешь.
— Вардапет я, бог свидетель, вардапет.
— Пиши: Андраник Текмекчян, сын Манаса.
Комитас записал фамилию в нотную тетрадь.
— Ты ешь, ешь, или не нравится? — забеспокоилась хозяйка.
— Не хочется. — Комитас встал из-за стола.
Они вышли из комнаты. На дворе было темно. Звездное небо раскинулось далеко за горы. На плоской крыше мелькал огонек лампы: невестки стелили ему постель. Комитас встал на колени, рядом с ним опустилась на колени мать.
— Бог милостивый, будь хранителем скитальцев, — начал Комитас.
— Аминь, — подхватила старушка.
Пламя лампы качнулось и сдвинулось с места: невестки кончили свое дело. Одна из них шла впереди, и огонек лампы, которую она несла в руках, казалось, затерялся среди бесчисленных мерцающих звезд. Но когда она начала спускаться, звезды остались вверху, а огонек лампы засветился совсем рядом.
Лицо невестки, освещенное колеблющимся светом, ясно проступало из темноты. У нее были небольшие черные глаза, разлетающиеся, словно два крыла, брови и ямочки на щеках.
— За кого молитесь? — спросила невестка.
— Ты ступай домой, не твое дело, — сказала старуха.
— Бог милостивый, будь хранителем скитальцев, — снова начал Комитас.
— Бог глух к молитвам, он вас не услышит, — залитое светом лицо невестки теперь было совсем близко. В ее глазах светилась насмешка. — Не слышал и не услышит.
— Ты домой ступай, — мягко и вместе с тем требовательно сказала свекровь. — Бог все слышит, богородица Мариам тоже слышит.
— И зачем только вы бога просите? Будь он так хорош, не даровал бы страдания жене своей, не отнял бы у нее сына.
— О богородице грешно так говорить, богородица не была женой. Господи, помилуй, помилуй.
— А я разве жена? Андраник ушел на чужбину. Если ваш бог так хорош, почему он не дарует мне ребенка без мужа, или богородица пригоже меня?
Комитас смотрел на невестку.
На темном фоне неба голова ее, облитая светом, казалась окруженной сияющим венцом, как на иконе. Ее светлые волосы пламенели под светом лампы. Под бровями легли густые тени, в черных глазах отражались язычки пламени, ямочки на ее щеках наполнялись то темнотой, то светом. Золотистая полоска пушка над верхней губой поблескивала во мраке.
— Осрамила ты нас, идем домой, — взяв невестку за руку, старуха направилась к дому.
Оставшись один, Комитас долго смотрел на небо. Он думал о скитальцах, которые ушли и не вернулись, оставив родную землю, родной кров. Вокруг была тишина, покой, но ему показалось, что кто-то кричит во весь голос: «Армяне, не покидайте свою землю! Кто это говорит, что у нас маленькая родина? Маленькой родины не бывает, есть малодушные сыновья ее. Армяне, не покидайте своих очагов! Завоеватель не станет жить в разрушенном доме — покинутый кров он сделает своим».
Вокруг по-прежнему была тишина, только из хлева доносилось мычание коровы да откуда-то издали — собачий лай.
Оставаясь наедине, он часто так беседовал с собой, и его узкое, пергаментной белизны лицо становилось задумчивым, глаза западали, а губы сжимались до синевы. Он то отчаивался, то вновь начинал надеяться и тогда улыбался про себя. В такие минуты люди провожали вардапета удивленными взглядами, и Комитас мысленно говорил им: «Люди, если лицо мое мрачно и угрюмо, вы не удивляйтесь, вы говорите: значит, с ним что-то случилось. Но стоит мне улыбнуться своим мыслям, и вы в недоумении. Люди, вы свыклись со всем, кроме радости». Мысли всплывали одна за другой… Комитас зашагал к дому. В дверях он столкнулся с хозяйкой.
— Вардапет, не прокляни, молодая она, обижена на бога. Да снизойдет божья благодать на сына моего и невестку. Прочти молитву.
Комитас опустился на колени у порога, но молиться не стал. Он молча смотрел на небо и думал не о боге, а о своем народе. Старуха время от времени приговаривала «аминь», но он, казалось, не слышал.
…Комитас очнулся от своих мыслей.
— Аминь, — повторила мать.
— Аминь, — отозвался Комитас.
Они поднялись с колен.
— Ты говоришь, что пришел собирать песни? — спросила она. — Невестки не поют, у них стыд есть. Вот только когда ходят за банджаром[7] еще поют ночью, тайком, когда все спят.
Одна из невесток вышла из дому с лампой в руке.
— Проводи вардапета на крышу, — сказала старуха.
Невестка молча прошла вперед, освещая деревянную лестницу, ведущую на крышу. Поднимаясь за ней, Комитас спросил:
— Песни поете?
Невестка не ответила.
— Как тебя зовут?
Невестка снова промолчала.
— Я бы хотел послушать, как поете.
Невестка поставила лампу на крышу и поспешно начала спускаться. Во дворе она что-то зашептала подругам, потом до него донесся приглушенный смех.
— Сказала бы, муж у меня есть, сказала бы, это у Эрикназ муж ушел на чужбину и не вернулся.
— Не годится так говорить об Эрикназ.
— А как еще прикажешь говорить? Возьмет кувшин, уйдет в горы, сядет там у родника, мол, Андраника дожидаюсь. В богородицу не верит, в Христа не верит.
Комитас слушал. Он не сердился на них, но ему было горько, больно за Эрикназ.
— За лампой Эрикназ пошлите, — сказала одна из невесток, и остальные засмеялись. Потом их смех послышался у двери. Дверь отворилась, из комнаты вырвался сноп света и исчез. Все стихло.
Комитас лежал закинув руки за голову. Аромат сухого сена одурманивал. Сон не шел. Он прислушивался, не раздастся ли где песня. «Как знать, может, и запоет кто-нибудь, запоздалый ли путник, мать, убаюкивающая младенца, влюбленная девушка, мало ли? Песню армянина нужно подслушать украдкой, а так тебе никто не споет. Пойти за невестками, когда они отправятся собирать банджар; увидят, а если и удастся остаться незамеченным, кто знает, посчастливится ли услышать песню. Видно, потому путешественникам-чужеземцам казалось, что у армянина нет песни. Но разве у народа может не быть души?» Он снова вспомнил монастырские споры, вспомнил монаха, который утверждал, что кяманча и тар исконно армянские музыкальные инструменты, что для песни армянина характерны модуляции, переливы, что она похожа на протяжные, тягучие шикясти и баяти.
«Не знают армянина, — с горечью подумал Комитас. — Ключ к его душе — наше зодчество. Незатейливы и суровы наши монастыри. Так и армянская песня: тоже сурова и безыскусственна».
Он повернулся на постели: перед ним выше черных фонтанов тополей, на темном небе, четко вырисовывался островерхий купол сельской церкви. Он больше ни о чем не думал: глаза смыкались, сгустившаяся под веками темнота, казалось, состояла из бесчисленных черных крупинок, как будто кто-то невидимой рукой смешал зернышки кунжута. И от этого мрак, в который он погрузился, был таким безграничным и бездонным.
Когда он проснулся, уже светало. В сене под ним трещал сверчок. Наверное, сверчок пел всю ночь, а он не слышал.
Хозяйка распахнула двери хлева: первыми высыпали овцы, потом показался буйвол. Шерсть его отливала синевой, и он казался большим чернильным пятном на сиреневом фоне неба, которое вот-вот расползется по небу так, что его потом не смоешь.
Буйвол шевельнулся, помотал головой и замычал.
— Эрикназ, буйволенок вышел, — позвала старуха.
Эрикназ загнала его обратно в хлев и, взяв кувшин, снова вышла.
— Чуть свет за водой собралась?
— Андраник ушел чуть свет, — ответила невестка.
С крыши видна была тропинка, ведущая в горы. В фиолетовой дымке рассвета кувшин Эрикназ казался синим. Она уходила все дальше, и кувшин постепенно сливался с ее фигурой. И на мгновение Комитасу показалось, что это идут, склонив друг к другу головы, влюбленные, идут к роднику за водой, идут и идут…
И то ли ему послышалось, то ли на самом деле до него донеслась песня…
Взяла кувшин, ушла в горы…
Арагат, Сипан, Бингел, Арагац — в каких горах он слышал эту песню, он не помнил. Повсюду с кувшином на плече поднимаются в горы, повсюду ищут любимого, находят и не находят…